Самый страшный страх
Предвечернее солнце низко ползло над горизонтом, подсвечивая рыжим провисшую облаками даль. Я сидел у окна столовой, рассматривал небо через пузырчатое неважного качества стекло и теребил руками занавесь. Если сказать точнее, я пребывал в состоянии, близком к трансу — в том самом блаженном, когда лень даже думать. Многое ли было нужно мне в этот момент? Чувствовать себя живым, способным любоваться всей этой красотой, которая разворачивалась за окном, словно на экране телевизора. Ощущать мягкость ткани, в иные моменты спасающей меня от вторжения внешнего мира. Я сам выбирал её. Когда занавеси были задернуты, комната окрашивалась в тусклый красноватый цвет, словно за окнами, даже в самый полдень, начинался закат. А следом подходила и ночь, надежно укутывающая меня от всех страхов резкого дневного света. В пасмурные дождливые дни занавеси, наоборот, становились лишним препятствием. И тогда я отдергивал их, надежно закрепляя петлями из витого золотистого шнура.
В этот день моя болезнь отступила настолько, что я мог любоваться почти чистым небом и заходящим солнцем. Это был один из немногих дней, когда я чувствовал себя почти таким же, как все. Говорю «почти», потому что с самого утра не было приступов паники и удушья. Но созерцание солнечного дня, пусть и идущего на убыль, я осознавал, как подвиг — как подвиг человека, вступающего в холодную воду и при этом смертельно боящегося этой воды.
В комнате темнело. Но когда последний луч солнца, отразившись от стекла, ударил в цветущий за окном куст сирени, заставив её вспыхнуть, как факел, привычная дрожь потрясла меня. Электрическим током пробила всё тело от головы до пят. В ту же секунду онемели кончики пальцев, которые автоматически уцепились за край занавеси, которую только что любовно гладили. Кольца легко скользнули по карнизу, и я оказался в темноте. В сущности, я сделал то, что и должен был сделать — задернул занавеску. Но если вы можете понять, как это сделали, то я не осознал своего движения и только подивился тому, что так быстро стемнело. Судорожно, со всхлипом вдохнув воздух, я ожидал продолжения припадка. И в ту же минуту понял, что продолжения не будет. Начавшийся было приступ увял.
Далеко, где-то за оградой моего сада, послышался шум автобуса — последнего на сегодня. Это тихое жужжание странным образом повернуло мои мысли в другом направлении. Я представил сад, металлическую ограду, за ней резкий спуск к дороге, а на этой дороге — автобус. Но как бы я ни силился представить себе этот автобус, у меня ничего не получилось. Я знал, что за время моего заточения автобусы стали другими. Они не могли не измениться, как менялось всё. Но я уже пять лет не видел автобусов. И внезапно понял, что отстал, катастрофически отстал от жизни. Меня это не потрясло и не опечалило. Так же спокойно я воспринимал себя прошлого и себя настоящего. В прошлом я был владельцем текстильной фабрики. Я был здоров. Сейчас я болен и имею только этот дом, сад и оранжерею в саду. Только по этой территории я перемещаюсь. Врачи называют мою болезнь некрасивым словом — агорафобия. Нет, я не сожалею о прошлой жизни. Некогда предаваться сожалениям. Большая часть моего времени посвящена страху. Точнее, страху перед страхом, как бы смешно это ни звучало.
Предчувствие припадка испугало меня почти до беспамятства. Такие предчувствия в последнее время посещали меня всё чаще, и я уже не мог разобраться — где болезнь, а где мой собственный страх. Это было напоминанием, что моя жизнь движется к завершению. Я хрупок, и любой сдвиг неустойчивой реальности способен меня убить. Смерть останавливает мгновение и навсегда оставляет его таким, каким оно оказалось в последний миг бытия. Я утешал себя тем, что остаётся общая картинка жизни, взятая в целом — от начала её и до конца. Но в глубине души понимал, что на самом деле я останусь в вечности вот таким — испуганным, с перекошенным от ужаса лицом. И в этой картине уже ничего не придётся дорисовывать.
В кухне приглушённо играло радио. Наверное, Мина готовила ужин. Мне не очень везло с кухарками, но эта сумела задержаться на долгие пять лет. Когда я смотрел в бесстрастное тёмное лицо старой немки, то видел в нём только первобытное упорство, с каким она цеплялась за жизнь, собираясь пережить, как видно, и меня, и этот дом, и самое себя. Она терпела мои капризы и постепенно прибрала к рукам всю работу, заменив собой и садовника, и уборщицу. Работала она жадно, с каким-то неведомым мне упоением. Словно стирка белья или прогулка с пылесосом были насущной необходимостью для её старого тела. Если моя реальность могла существовать только на грани видений и фантазий, то свою она не только удерживала крепкими руками, но и создавала, громыхая по утрам вёдрами и щётками. Мина постоянно делала вид, что я для неё — всего лишь объект, который следует обслуживать, и только. Работай она в церкви — точно так же смотрела бы и на бога. Зная о нём всю подноготную, надежно скрывала бы эти тайны глубоко в сердце. Но, как бы там ни было, она не уволилась, когда я остался один три года назад, за что я был ей безмерно благодарен.
Болезнь наградила меня чутким слухом. Поэтому скрип шагов по гравиевой дорожке, ведущей к дому, я услышал почти сразу. Кто-то уверенно шёл к двери, но, не дойдя пару шагов, почему-то остановился. Или затаился. Затаился и я, пытаясь уловить любой шорох.
И вздрогнул, когда через минуту по всему дому раскатился звон дверного кольца о медную дощечку. На двери был и обычный электрический звонок, кольцо же висело только для украшения, и уже давно никто не позволял себе такой вольности — предварить своё появление колокольным звоном.
— Стучат! — тут же откликнулась Мина. — А у меня все руки в муке.
— Открою, — буркнул я.
Человек на пороге был мне незнаком. И в то же время мне показалось, что я его где-то видел. Такое впечатление производят лица, которые часто мелькают на экране телевизора.
— Здравствуйте, — сказал он и кивнул. Его кивок можно было принять за полупоклон. — Я — Марк Бережинский — адвокат. Мне нужно поговорить с Антонией Вебер.
— Это моя жена, — автоматически ответил я, невесть каким образом припомнив её девичью фамилию. И вдруг произнёс то, чего никогда бы не произнес при сходных обстоятельствах. Не иначе, как было в нём что-то, будившее во мне любопытство. — Но… давайте поговорим в доме. Понимаете, мы… мы давно уже не живём вместе.
Провожая его в кабинет, я задавал себе один-единственный вопрос — что же такое случилось, что я не только сам открыл дверь незнакомцу, а ещё и сам пригласил его внутрь жилища. Но дело было сделано, и в случае непредвиденного поворота событий я мог уповать только на верность Мины.
Гость уселся на стул с бархатной спинкой — на тот самый, что вечно пустовал, хотя и предназначался для гостей, — и начал озираться, подробно разглядывая каждый предмет. Это не говорило о его хорошем воспитании. Чтобы рассмотреть портрет моей бывшей жены, висящий на стене, он заёрзал на стуле и попытался развернуть голову на сто восемьдесят градусов. Хорошо, что это ему не удалось, иначе Мине прибавилось бы работы. Я молча ждал, пока он освоится в незнакомом помещении, а потом спросил будничным голосом:
— Так чем я могу быть вам полезен, Марк?
Он встрепенулся, словно вспомнил, что пришёл вовсе не для любования моей скромной обстановкой, и тихо спросил, почему-то поглядывая на полуоткрытую дверь:
— Антония Вебер, ваша жена — она сейчас здесь?
— Нет, — сухо ответил я. — Мы… расстались. Она уехала три года назад.
— Мне поручено её разыскать, — сказал он. — Я должен найти её.
— Ничем не могу вам помочь. Её здесь нет, и где она — не имею понятия. Я болен и из дому не выхожу. Если у вас для неё хорошие новости, то желаю найти Антонию как можно скорее. Если же нет…
Я не успел договорить: у дверей послышалась какая-то возня, и тут же раздался звон битого стекла. У порога стояла Мина, а у её ног валялись осколки стеклянного блюда. Но самым удивительным оказалось выражение её лица. Всегда непроницаемое — сейчас оно всё светилось священным ужасом, а глаза перебегали с лица гостя на портрет Антонии.
Преувеличенно бодрым голосом я сказал ей:
— Накрывай стол на двоих. Гость остаётся на ужин. И не переживай ты так из-за этого блюда. Разбилось и разбилось. Завтра пойдёшь и купишь новое.
Я успокаивал Мину, а сам думал о том, что сейчас скажу нежданному гостю. Потому что в тот момент, когда разбилось блюдо, и я проследил за взглядом служанки, я понял всё: лицо гостя и лицо моей жены на портрете были почти идентичны. Это было то самое сходство, которое не позволяет ошибаться в кровном родстве. Излом бровей, разрез глаз, форма губ. Только овал у Марка был другим — жёстче, с упрямым мужским подбородком. Возможно, мой гость и был адвокатом, но скорее всего — нет. Потому что в первую очередь он был братом моей жены.
— Итак… — произнёс я, словно продолжая прерванный разговор. — Марк и Антония… как же я сразу не догадался?
Уличённый во лжи, Марк не стал изворачиваться или оправдываться:
— Да, мы близнецы, — подтвердил он. — Наш отец увлекался древней историей и имел своеобразное чувство юмора.
— Но я никогда не знал, что у Антонии есть брат. Да ещё и близнец. Мы прожили с ней достаточно долго — почти четыре года, — чтобы не скрывать друг от друга самые невинные вещи, такие, как наличие брата-близнеца.
Мои губы произносили ничего не значащие фразы. Внешне я был спокоен, хотя за этой маской бушевала настоящая буря. Этот человек всколыхнул в моей душе всё то, что я желал бы забыть.
— Сестра сбежала от своего первого мужа Эриха Вебера, когда я заканчивал университет. С тех пор мы больше о ней ничего не слышали. Муж её искать не стал: он умер через три месяца после её побега от загадочной опухоли в ноге. Врачи говорили — какая-то молниеносная форма рака.
— Да-да, — кивнул я и уже совсем не понимая, что мелет мой язык, добавил: — Покойники не очень охочи до поисков. Вот как, значит, у неё был муж. А мне она говорила, что Вебер — её девичья фамилия… Хотя какое это имеет значение. Девочка боялась, что если я узнаю о её родственниках, то непременно вылезет и этот самый муж. Она ошибалась: мне никогда не было дела до её прошлого. С ней могло быть только настоящее. И оно было! — я почти выкрикнул последнюю фразу. — Было!
Марк очень странно на меня посмотрел и вдруг засобирался:
— Ну, раз вы ничего не можете о ней сказать, то я пойду. В вашем городе есть какая-нибудь гостиница неподалёку?
— Нет-нет, — возразил я. — Вы — родственник. А значит, ночевать будете здесь. Наверху есть три отличных спальни для гостей. А в столовой накрыт богатый стол. Мы вместе поужинаем и поговорим.
Я не знал, для чего я это делаю. Но глубоко в душе понимал, что не хочу его отпускать. Живое напоминание о моей прежней жизни. Я узнавал Антонию в его интонациях, жестах. Я видел её глаза и её улыбку. Твердо зная, что скоро придёт боль и страх, сопровождавшие меня в прошлом. Но я не желал думать об этом, испытывая невероятный подъём духа, граничащий со счастьем, — лишь хотел продлить это состояние.
Марк согласился на удивление легко. Словно он и рассчитывал на такое предложение. И в другое время, возможно, мне бы это показалось подозрительным. Но не тогда. В тот момент я словно возвращался в своё прошлое, где не было ни болезни, ни переживаний.
Ужин прошёл в молчании. Мой гость слишком проголодался, чтобы вести за столом непринуждённую беседу. Я дал ему время насытиться и вернулся к разговору только за чаем. После ужина я обычно пью чай — не какой-то там жидкий липовый отвар, а крепкий и душистый китайский чай с жасмином. Это правило ввела ещё Антония, любившая после ужина ещё погулять пару часов в саду, а то и поехать куда-то на всю ночь. Она говорила, что чай её бодрит. Марк тоже пил чай с наслаждением, из чего я сделал вывод, что эта традиция восходит к тем далёким временам, когда семейство Бережинских собиралось за одним столом.
— Итак, — продолжил я, прихлёбывая из чашки, — вы решили заняться поисками сестрёнки. Похвально. Но если учесть, что она пропадает уже во второй раз, и вы так и не напали на её след, то можно сделать вывод — она умеет скрываться.
— В этот раз мне повезёт, — упрямо ответил Марк. — Я уже почти точно знаю, где она.
Сердце ухнуло куда-то в живот, и я чуть не поперхнулся. Отдышавшись, вежливо спросил:
— И где же она, по-вашему?
— Есть наметки, — туманно произнёс Марк в сторону. — Но пока лишь наметки. Я вот думаю, какой нужно быть дурой, чтобы покинуть такой уютный дом и такого уравновешенного, спокойного человека, как вы. Разве только… Вебер её бил, — сказал он со вздохом.
Я грустно посмотрел на него:
— Понимаю, что вы хотите сказать. Но я никогда не тронул её пальцем, не повысил голоса. Наоборот, я считал её своим выигрышным билетом, своим капиталом. Я усыпал её подарками и драгоценностями. Но она почти ничего не взяла с собой — только один маленький чемодан. Вы можете подняться в её бывшую спальню и убедиться. Я даже велю постелить там для вас постель. Вы получите уникальную возможность увидеть всё своими глазами. Да-да, я ничего не изменил там — всё осталось как при ней.
В моём голосе проскакивали просительные нотки, и я начинал себя за это ненавидеть. Но больше, чем уважение к себе самому, мне нужно было его доверие. Я вспомнил эту комнату. Вспомнил витающий там слабый аромат духов, исходящий от платьев. Небрежно брошенный на спинку стула спортивный костюм, который я запретил стирать, — он ещё сохранял изгибы Антонии. Я не заходил туда и разрешал Мине делать только поверхностную уборку, чтобы как можно дольше сохранить иллюзию её пребывания в доме. Сейчас я вдруг понял, что комната — лишь мавзолей моих умерших чувств. А этот человек, что сидел напротив, делал утрату ещё горше.
— Вы ничего не знаете, — сказал я. — Вы не знаете, как было на самом деле. Хорошо, я расскажу всё.
Последний проблеск здравого смысла прокричал мне, что не стоит этого делать. Воспоминания вредны для психики, а произнесённые вслух воспоминания могут свести с ума. Но так ли уж страшно для сумасшедшего сойти с ума?
— Я познакомился с Антонией через газету знакомств. Прочёл маленькое объявление, подписанное именем «Анна». В нём не было обычных рассказов о себе — добрая, красивая, хозяйственная и прочее. В нём вообще ничего не было, кроме одной единственной фразы: «Познакомлюсь с умным мужчиной». Что она подразумевала под словом «умный», понять было сложно. Это стало ясно уже после нашего знакомства. Для неё умным был тот, кто не препятствовал её свободе. В слово «свобода» она тоже вкладывала свой смысл.
Потом, когда мы были уже женаты, я узнал, что оказался единственным мужчиной, откликнувшимся на её объявление. Остальные, видимо, не считали себя умными. А я попался как последний дурак. Но это было уже после.
А в первую встречу я был поражён красотой Антонии. Вы ведь помните свою сестру? Её внешность, её манеры вызывали восхищение у всех, кто её видел. Эти чёрные волосы, эти тёмные глаза… — я прямо взглянул в лицо Марка и продолжил, — вот точно такие же, как ваши.
Он смутился и знакомым движением поднёс правую руку ко лбу, потёр безымянным пальцем чуть заметную морщинку. Мне был знаком этот жест — я видел его сотни раз, когда на мои настойчивые вопросы Антония не желала отвечать. Это был жест смущения и замешательства. И он оказался тем самым катализатором, который заставил мою память нестись вскачь и без тормозов. Мимо всех тех ничего не значащих событий, прямо к апофеозу ужаса.
— Да, мы встретились и поженились. И были вполне довольны друг другом, — безжизненно продолжил я. — Я гордился красотой своей жены, я делал всё для того, чтобы эта красота блистала ещё ярче. И сам вырыл себе могилу. На смену радости и восхищению пришёл страх потери. Сначала это был маленький страх. Я начал замечать направленные на неё взгляды мужчин. В них сквозили те же чувства, которые я только что вам описал. Но проглядывало и другое — зависть, желание отнять её у меня. Мне были понятны эти желания. Но, к ужасу своему, я заметил и другое. Антония жадно ловила все эти авансы, расцветала от них. И всё больше стремилась ходить в театр и на прогулки. На всякие глупые вечеринки. Словом, туда, где собиралась наиболее праздная публика. Наша совместная жизнь к тому времени приобрела уже черты рутины. Но Антонии всегда хотелось остроты отношений, а что я мог ей дать сверх того, что давал? Вы же знаете, я болен. У меня агорафобия. В то время припадки случались реже и не были такими сильными, как теперь. Но каждый выход из дома становился для меня подвигом. И чем больше ей хотелось развлечений, тем тяжелее мне было её сопровождать. И тем сильнее становился мой самый страшный страх — оказаться одному.
Болезнь постепенно выдвигала всё новые условия, хотя участившиеся припадки отвлекали меня от мыслей об Антонии. Сейчас я иногда думаю, что и сама эта болезнь была защитной реакцией организма от более сильного яда — ревности. Когда тебе страшно выйти из дому, не думаешь о других переживаниях.
— То есть вы хотите сказать, что не будь Антонии, вы никогда бы не заболели? — с лёгким сарказмом спросил он. — Вы её обвиняете, вместо того чтобы обвинить самого себя? Ведь это вы срубили сук, на котором сидели, вместо того чтобы найти жену тихую и домашнюю. Для чего вам понадобился весь этот блеск? Из всего того, что вы сказали — а наговорили вы много, — совсем не следует, что вы любили её. Подумаешь, оказаться брошенным мужем — не так уж и страшно. Я понял: вы боялись общественного мнения.
Он вскочил и принялся расхаживать по комнате:
— Важны только ваши переживания. А почему бы и не подумать о ней?
— Да, — подтвердил я, — мои переживания мне важны. Что у нас у всех есть, кроме нас самих? Любил ли я её? А вы как думаете? Хотя знаю, вы думаете, что чувства мои — это чувства собственника, но никак не влюблённого. Словно бы это разные вещи. Сейчас вы ещё скажете, что если любил, то должен был отпустить и испытать по этому поводу тихую радость. И тогда я вам отвечу: вы не женаты, я это знаю. Только неженатый и невлюблённый человек может придумывать такие глупости. Как только мы переносим свои чувства на другое существо — оно вместе с этими чувствами становится нашей эмоциональной собственностью.
— Возлюбленная и жена зачастую являются совершенно разными женщинами, — парировал Марк. — На жену распространяются права собственности, на возлюбленную — нет.
— О чём мы спорим? — возразил я. — Она была для меня и тем, и другим. И мне ли не знать, что это такое? Но продолжу… Антония всё порхала, а я всё глубже уходил в себя. Она мчалась днём по магазинам, а я оставался дома, представляя мучительные сцены её измен. Она уходила вечером в театр с подругой, которая заезжала за ней. Я видел эту подругу, говорил с ней. Но после их ухода мне мерещились отвратительные оргии с участием обеих. Нанять сыщика я не мог — умер бы, приняв правду из чужих уст. Пытался следить сам, но безрезультатно, потому что во время этих походов думал только о возможности приступа и поэтому был невнимателен. Скажу честно: я боялся получить подтверждение. Вот такой я трус — боялся измены, боялся узнать о ней. Утешало лишь одно: Антония всегда возвращалась домой. Из магазинов — с покупками, из театра — с программкой и новым биноклем. Всегда-всегда при ней был какой-то предмет, подтверждающий её искренность.
— Так чего же вам ещё было нужно?
— Покупки можно было сделать за полчаса, а она отсутствовала два. Программку можно было подобрать возле театра, а бинокль купить в киоске. Если бы мне не нужно было оправдываться, я выкинул бы программку, заявляю это вам честно. А она приносила её домой. Я мечтал поверить ей безоговорочно, но у меня ничего не получалось.
Так продолжалось два года. Я превратился в неврастеника, шарахающегося от собственной тени. Моё психическое здоровье ухудшалось. За два года совместной жизни я, казалось, постарел на десять. Посмотрите на меня. Как вы думаете, сколько мне лет?
Марк внимательно оглядел меня с ног до головы:
— Знаете, я никогда бы не дал вам больше пятидесяти пяти, — заключил он, как видно, решив, что сделал мне комплимент.
— Мне тридцать девять, — печально ответил я. — Да-да, старше вас всего на восемь лет. Все эти страдания — вот они здесь. На этом самом лице. А вы заладили: не любил, не любил.
— Любил сильней, чем сорок тысяч братьев?
— Лаэрт, вы пришли меня убить? — кротко спросил я.
— С чего бы это? — Марк пожал плечами. — Не скажу, что вы мне нравитесь, но за это не убивают. Я только ищу сестру.
— Тогда продолжу. Надеюсь, что мой рассказ поможет её найти. А если нет, то буду знать: я сделал всё, что было в моих силах. Перелом наступил ровно пять лет назад. В какой-то момент меня настиг приступ такой силы, что я несколько недель не мог покинуть спальню. Антония не заходила, я и сам не хотел, чтобы она видела меня в таком состоянии. Мина приносила еду и убирала в комнате. Она тогда только поступила к нам на службу. Когда я наконец смог выйти, то с удивлением обнаружил, что Антония ведёт себя натянуто и холодно. Даже проявляет враждебность. Она перестала говорить — куда ходит, что делала во время отсутствия. Могла уйти утром, а появиться затемно. И совершенно не обращала внимания на мои укоры и увещевания. В какой-то момент стало ясно, что она радовалась моим припадкам, радовалась тому, что в такие дни мне ни до чего не было дела. Зато как она бесилась, когда болезнь отступала… — я махнул рукой. — Да что там говорить — это был ад.
Ещё два года прошли во вражде и ненависти. Но и это я мог бы стерпеть. Пока однажды…
Я умолк, не находя сил говорить дальше.
— Пока однажды… она не пришла ночевать. Не буду рассказывать, какую ночь я провёл. Антония возвратилась поздним утром. Она… она смеялась мне прямо в лицо. Я сделал вид, что меня всё это не трогает, хотя был готов растерзать её, а заодно и её любовника, который, так или иначе, должен был существовать. Но когда Антония зашла в свою комнату, я подкрался к двери и запер её снаружи. Три долгих дня я не покидал свой пост под дверью её спальни. Сначала она кричала что-то, угрожала полицией. Но я твёрдо пообещал, что теперь она никогда не выйдет из дому. Что муж и жена — это одно целое. Раз муж сидит дома, то и жена должна делать то же. Боже мой, какие же раздавались вопли! Её голос — всегда такой глубокий и грудной — срывался на визг. Сыпались проклятия на мою голову и на голову всех присутствующих. Все получили: Мина, кошка, разносчик из магазина, который не в добрый час позвонил в дверь. «Воспитательный момент? — спросил он меня, фамильярно подмигнув. — Желаю удачи!». Вероятно, весь город был в курсе её похождений. Через три дня она сломалась. Попросила прощения, слабым голосом сказала, что умирает от голода, и я выпустил её.
Она ела жадно, словно шелудивая бродячая собака. Куда только девался весь лоск и высокомерие? Сердце моё разрывалось между обидой и жалостью. И жалость победила. Я знал, что весь остаток жизни я буду призывать её к себе, но я её отпустил. Вот точно так, как вы давеча мне посоветовали. Ведь любил её и желал ей счастья. Только спросил, есть ли у неё пристанище. Она кивнула и почти сразу же покинула этот дом. Больше я никогда о ней ничего не слышал. Вот и вся история.
Марк привстал со стула с таким необыкновенным выражением лица, словно он слегка тронулся.
— Вы подонок! — закричал он. И это была реакция, достойная брата такой сестры. — Вы старый ублюдок!
Его лицо исказилось, и в нём проступили незабываемые черты Антонии такими, какими они были в день нашей разлуки. И услышал её голос: «Старый ублюдок! Чего тебе от меня нужно?! Ненавижу, ненавижу, ненавижу!!!»
— Ненавижу!!! — выкрикнул и Марк. Должно быть, это слово тоже было семейным.
Её искажённое лицо, её крики, её ненависть — всё это было тем самым кошмаром, который не оставлял меня ещё долгое время. Эти крики снились ночами, заставляя вскакивать со своей одинокой постели с сердцем, бьющимся где-то в горле. В эти моменты я был способен выблевать собственное сердце, чтобы раз и навсегда прекратить мучения. Болезнь забивала эти воспоминания, да… Они слабели, бледнели, но никогда так и не исчезли. И вот сейчас этот дубль, это ничтожество, этот Марк возвращал меня на круги ада.
— Вы, вы довели её до всего этого… Несчастный эгоист!
— А как же Вебер? — ядовито спросил я, сдерживая изо всех сил дрожь. — Он тоже был виноват? И вот результат: Вебер мёртв, я болен и стар, хотя не прошёл ещё даже половину своей жизни. В моём роду все жили долго. Не знаю, как там Веберу на том свете, но я ещё здесь и продолжаю её любить. Когда-нибудь она всё равно вернётся, несмотря на все слова, которыми вы меня сейчас заклеймили.
Марк ринулся к двери, но я удержал его.
— Погодите. Вы ещё знаете не всё. Незадолго до расставания я выстроил в саду оранжерею. Антония очень любила тропические растения. Прямо в оранжерее она устроила себе уголок, где читала, писала что-то. В какой-то момент она даже начала проводить там больше времени, чем в доме. Наверное, влажность и духота оранжереи благотворно сказывались на её организме. Я бы не выдержал там и получаса. Скажу вам, что после её ухода я не заходил в оранжерею и ничего не трогал там. Думаю, что Антония писала дневник. И если она его писала, то он должен быть там, в ящике стола. Смею предположить, что в нём может оказаться намёк на то, откуда следует начинать поиски. Вы, конечно, спросите, почему я этого не сделал? Я же отпустил её, зачем же было искать?
Марк замешкался. Было видно, что в нём борется желание уйти с желанием увидеть дневник сестры. Всё это попеременно отражалось на его физиономии. Наконец любопытство взяло верх.
— Хорошо, — сказал он, — давайте сходим в оранжерею. Прямо сейчас.
— Конечно же, сейчас, — ответил я. — Днём я избегаю выходить.
В доме почти не было зеркал. Открывающееся в них дополнительное и почти бесконечное пространство оказывало странное воздействие во время приступов. И Мина вынесла все зеркала на чердак, оставив лишь одно в прихожей, где я бывал редко.
Я задержался в прихожей, разыскивая ручной фонарь на полке для шляп. И, конечно же, невольно взглянул в огромное напольное зеркало. В приглушённом свете я увидел своё бледное, лишённое загара лицо, напоминающее гостя из потустороннего мира. А за своей спиной — ту, которую я желал бы видеть больше всего, или не желал бы с той же интенсивностью. Марк пошевелился, и наваждение рассеялось. Как бы ни были они похожи, но он был другим человеком, к тому же мужчиной.
— Пошли, — сказал я, подхватив фонарь.
Сад встретил нас резким холодом, хотя уже была поздняя весна. Трава в свете фонаря казалась мокрой и жёсткой. Вездесущая сирень мазнула меня по лицу соцветием, оставив неприятное чувство чужеродного прикосновения. От неожиданности я сошёл с дорожки и увяз в мягкой сырой земле правым башмаком.
— Что случилось? — подал голос Марк из темноты.
— Ничего особенного. Я разучился ходить, — ответил я с неопределённым смешком. Меня душила досада на свою неуклюжесть. Не так, совсем не так должен был шествовать гордый человек, оскорблённый в лучших чувствах.
Тёмный прямоугольник оранжереи был виден от самого дома. Это строение было моей гордостью — я сам спроектировал его. Огромный стеклянный параллелепипед, весь блистающий окошками, вставленными в чугунные рамы. Рамы отливались по моему рисунку — это были цветы и листья, причудливо сплетённые в узор. Всё строение выглядело блестящим кружевом, сотканным из тёмного металла. Но самой главной находкой было то, что огромные ящики для почвы были зарыты в землю примерно на полтора метра и ещё почти на столько же возвышались над поверхностью. Деревьям с глубоким укоренением это давало максимальную свободу, и они росли себе на приволье. Некоторые пальмы вздымались почти на четырнадцатиметровую высоту и касались листьями потолка. Это великолепие стоило мне огромных денег и основательно истощило капитал, оставшийся после продажи фабрики.
Когда-то оранжерею обслуживал специально нанятый человек. Теперь ею занималась только Мина. Хорошо, хоть искусственное солнце работало бесперебойно. Это была цепочка ламп, включающихся попеременно. Их расположение повторяло естественный путь солнца, а интенсивность освещения и обогрева варьировалась в зависимости от времени суток. Внутри была ещё целая система обогрева и полива. Это был созданный мной тропический остров, которым я гордился, но не любил. Я построил этот рай для Антонии, которая приняла его, как и все остальные мои дары, со сдержанной улыбкой, а потом превратила в своё убежище. Хотя ей не от чего было убегать.
Мы поднялись по ступенькам, ведущим в помещение, и я отпер стеклянную дверь. В оранжерее было темно, она освещалась только светом луны, смотревшей сквозь прозрачный потолок. Но и этого света было достаточно, чтобы увидеть густые заросли растений и горку из камней с искусственным водопадом.
Марк присвистнул.
— Целый сад, — пробормотал он. — И запах. Что это так пахнет?
— Клементина, — ответил я, включая ночное освещение. — Эта часть собственности записана на Антонию. Оранжерея — её. Если она когда-то вернётся или я умру, знайте: это её. Или её наследников, если таковые будут, — я сделал ударение на слово «будут». — Всё остальное я завещаю семье старшего брата.
Но Марк уже носился по помещению, разглядывая каждый цветок, восхищаясь обеими статуями и горкой из камней. Я дал ему время насладиться красотами, а потом позвал к дальней стене, где ветви и лианы сплетались так, что создавали какое-то подобие шалаша. Над его входом свисала на прозрачных нитках целая стая игрушечных колибри, а внутри прятался дамский письменный стол с ящиками. Всё остальное пространство перед этим укромным местечком было свободно, лишь сбоку пристроилась прямоугольная клумба с яркими красными цветами, названия которых я не помню. Да маленький каменный ангел, опустив голову на сложенные ручонки, смотрел печальными глазами прямо перед собой. Я проследил за его взглядом и заметил в густой растительности топор, которым Мина обрубала сухие ветки. Это было так не похоже на её сверхчеловеческую аккуратность.
— Вот её стол, — сказал я Марку. — Здесь, где-то в ящиках, и должны быть записи. Если только они и вправду существуют.
Он нагнулся и потянул за ручку:
— Заперто.
— Ключа у меня нет, — сухо ответил я.
Марк огляделся в поисках того, что могло бы заменить ключ. Я только пожал плечами. Он презрительно глянул и вдруг, словно выплескивая всё, что накопилось в нём за этот вечер, веско сказал:
— Найдём мы там что-то или нет — ещё неизвестно. Но мне известно одно: Антония зашла в этот дом, тому есть масса подтверждений. Но нет ни одного, что она из него вышла. На днях я приведу полицию, и они всё тут обыщут.
Я вновь увидел лицо той, которая могла бы произнести всё это точно так же. Но на этот день уже было достаточно привидений, последнее видение оказалось явно лишним, хотя, возможно, виной тому была лишь влажная духота оранжереи. Знакомое чувство током пробежало по моему измученному телу, вызвав испарину на лбу. Просторное помещение оранжереи вдруг начало складываться как карточный домик, стены приблизились, грозя раздавить то, что от меня ещё оставалось. Под удивлённым взглядом Марка я медленно опустился на пол, смяв рукой мясистый цветок на клумбе. Он хрустнул под моей тяжестью, выплеснув на ладонь сок. Отчего рука сразу стала липкой. Но среди стеблей и травы я нащупал и ещё кое-что. То самое, на что печально глядел маленький ангел.
— Устал, что-то. Посижу чуть-чуть, — прохрипел я. — А вы займитесь ящиком. Я не собираюсь здесь ночевать.
Марк кивнул и вдруг нагнулся, и заглянул под стол. Я вытянул шею, пытаясь рассмотреть, что же он там увидел. Под дальней ножкой стола, невесть каким образом, застряла шпилька. Обычная металлическая шпилька, которой женщины закалывают волосы. Антония такими не пользовалась: она никогда не собирала свои волосы в пучок, давая им свободу рассыпаться по плечам. Наверное, шпильку потеряла Мина.
— Пойдёт, — сообщил Марк и полез под стол.
Он там пробыл довольно долго, пытаясь вытащить свою находку. А потом я увидел, что он подался назад, увидел его пышную шевелюру, на которую и опустил топор. Я стукнул его слабенько, мягко, но кровь тут же залила шею и спину. А он сам повалился на бок, как мешок с мукой. И тогда я ударил его ещё раз, и ещё. Удивляясь той лёгкости, с какой проламывались кости черепа. А кто-то, помнится, мне говорил, что череп человека очень прочный. Кажется, это был наш семейный врач.
Я рубил и рубил, как мясник рубит голову свиньи. И всё повторял:
— Я никому не позволю напоминать мне о ней. Не позволю, не позволю.
А потом вдруг оказалось, что всё уже кончено. Я стоял над неподвижной, заляпанной кровью кучкой тряпья. Над всем тем, что минуту назад было Марком Бережинским. Стоял и думал о том, что сегодня ему не удастся переночевать в комнате своей сестры. В той самой комнате, откуда три года назад мы с Миной вынесли её мёртвое тело, высохшее от голода. Именно в тот момент я понял, что самым страшным страхом для меня было не одиночество и не измены. Всё это уже было в прошлом. И как прошлое — оно давно уже побледнело и вымылось из души. На самом деле больше всего я боялся напоминаний о ней. И её лица, которое виделось мне на лице её брата. Я не мог отпустить его, зная, что он будет бродить по миру как живое воспоминание. Возвращаясь в снах снова и снова. А я, сидя дома, буду знать, что не уничтожил его и уже никогда не смогу это сделать.
Скрипнула дверь, и послышались шаги. Я обернулся. За моей спиной стояла Мина, и ни одна жилка не трепетала на её бесстрастном лице. В правой руке у неё была лопата, а в левой — лейка с водой. Воду она протянула мне.
— Помойте руки и лицо, — сказала она будничным голосом. — Вы весь перепачканный.
Я послушно принял лейку из её рук, но не удержал, и она упала на каменный пол, расплескивая во все стороны воду. Перевернулась на бок, оставив тёмное пятно на камнях, словно растёкшуюся кровь.
Мина задумчиво стояла над клумбой и качала головой, словно неслышно шепталась с ангелом и не соглашалась с ним. «Нет-нет», — говорил её жест, — «нет-нет». Но как видно, до чего-то они всё-таки договорились, потому что старая служанка вдруг воткнула лопату прямо в центр клумбы. Я даже услышал, как хрустнули толстые стебли цветов.
— Похороним их вместе, — деловито сказала она. — Не по-божески это — разделять близнецов.