Поверх всего
Есть свойства — существа без воплощенья, С двойною жизнью: видимый их лик — В той сущности двоякой, чей родник — Свет в веществе, предмет и отраженье. Двойное есть Молчанье в наших днях, Душа и тело — берега и море. Одно живет в заброшенных местах, Вчера травой поросших; в ясном взоре, Глубоком, как прозрачная вода, Оно хранит печаль воспоминанья, Среди рыданий найденное знанье; Его названье: «Больше Никогда». Не бойся воплощенного Молчанья, Ни для кого не скрыто в нем вреда… (Эдгар Аллан По)
Я не знаю, о чем вы думаете, когда я прохожу мимо. Я не знаю, о чем вы думаете, когда я сижу с этюдником в парке и на ваших глазах создаю очередной шедевр. Не знаю и не хочу знать. Когда-то я был молод, и тогда каждый из живущих был интересен мне как неизведанный, неоткрытый остров. Глаза в глаза открывал я истины и умножал знания. Теперь — всё не так. Я смотрю поверх ваших голов, поверх деревьев, поверх всего. Мой старый пес жмется к ногам и тоже смотрит в небо, словно ждет оттуда даров. Я даров не жду. Однажды мне стало ясно, что их нет. Что одинок на Земле человек, и сиротлив, и обделен божественной милостью.
Я обласкан толпой, я знаменит. Но какое мне до этого дело? Какое мне дело до того, что мои полотна выставлены во всех музеях мира, что нет мне равных среди живописцев? Я ненавижу живопись, ненавижу запах грунтованного холста и красок. Я бросил бы всё, но… Я НЕ МОГУ ОСТАНОВИТЬСЯ.
Он сидел прямо на траве под деревом и сиял улыбкой. На его коленях расположился огромный альбом для набросков, но забытый карандаш скатился на землю и уперся острием в штанину дешевых джинсов, словно маленький злой кинжал. А он смотрел куда-то поверх платанов и сиял. Сияли его голубые глаза из-за очков с толстыми линзами, сиял рот щербатой улыбкой. Праздные руки вяло покоились на чистой странице альбома.
Я прошел почти рядом, и что-то показалось мне неестественным в этой застывшей фигуре. Повернул назад, пытаясь заглушить вспыхнувшее вдруг любопытство. Взглянув еще раз на его лицо, которое продолжало светиться непонятным для меня блаженством, я поборол застенчивость и приблизился почти вплотную. Ощутив мою тень, упавшую на его замершие руки, он перевел взгляд и посмотрел мне прямо в лицо. Хотя улыбка не сбежала с его губ, лицо сделалось напряженным, словно тень коснулась и пригасила сияние. Так смотрит человек, привыкший к пинкам и затрещинам. И тогда единственным его аргументом становится заискирующая и тусклая улыбка, которую он выдавливает со слабой надеждой утишить агрессивность мира.
Его цепкий взгляд охватил меня всего и сразу, с головы до ног, и затуманился, расслабившись, не находя во мне привычной опасности. И тут же сложился в знак вопроса, через который все так же пробивалось давешнее сияние. Казалось, еще минута — и он вновь рассыплется искрами и будет смотреть на меня так же, как только что смотрел на небо поверх платанов.
Я застыл, завороженный сменой чувств, чудесным образом понятных так, словно я смотрел кино. И тогда он кивнул, приглашая присесть рядом. Так состоялось наше знакомство.
Он носил странное имя — Делюз, этот маленький горбатый человечек. Когда мы стояли рядом, он едва дотягивался макушкой до нагрудного кармана моей рубашки. Деликатный горб покоился на спине, почти незаметный под широкими майками, которые он обожал. Я окрестил его просто Делюз-Лотрек, памятуя о другом художнике, маленьком гениальном калеке.
Мой Лотрек занимался оформлением детских книг. Днем с увлечением рисовал пионеров, а вечерами писал совсем иное. Он был художником, и никакие требования действительности не могли заставить его остаться всего лишь оформителем. Все это он вывалил мне уже через пять минут знакомства. Я понимал, что человек с такой внешностью, как у Делюза, не может претендовать на дружбу многих. Ведь, глядя на него, возникало на языке только одно слово — «благотворительность». А где заводится благотворительность, там нет места общению на равных. Он жил в своем мире как плененная кобра в серпентарии. И как не может обычный человек судить о порывах заключенной в стекле змеи, так невозможно было судить и о мыслях, бродивших в голове маленького художника. А всё, что непонятно, часто отдает вкусом опасности. Но вкус этот нравится многим. Я любил горечь опасности физической, игра со смертью заставляла меня прыгать в реку с моста и совершать другие безумства. Но иного риска для себя я не мыслил. Слишком уж неправдоподобной была для меня сама мысль об эмоциональной или моральной смерти. Такие нематериальные вещи можно оставить хлюпикам. Пусть тоже думают, что им страшно.
Я сидел рядом с художником на траве, прогретой июньским солнцем, и переполнялся чувством гордости за то, что меня допускают к душе и мыслям иного существа. Слушая его живую речь, я думал только о том, чтобы не сделать лишнее движение, не сказать лишнего слова и не испортить впечатления о себе. Но я совсем и не помышлял о том, что происходит обычный светский разговор и, может быть, он говорил эти слова уже тысячу раз тысяче людей, которые в какой-то момент казались ему способными к дружбе. Ничего не значащие дежурные слова, призванные прощупать меня или кого-то другого на способность стать для него равным. Я млел от своей демократичности и широты взглядов. И, как водится, не видел леса за деревьями. Мой эгоизм доходил до того, что я желал нравиться этому существу, да что там нравиться — я желал благодарности за что-то в будущем, может быть, даже поклонения. За что? Но я был молод, и внешнее полностью заслоняло от меня внутренний смысл.
Я представлял будущее. Себя рядом с ним в роли друга, видел реакцию остальных на эту дружбу: то уважительную, а то и оскорбительную. Но не мог понять, что мерилом всего этого является только его оригинальная внешность и ничего больше. Кто-то относится к таким, как он, с брезгливостью, кто-то — с жалостью. А я относился с тщеславием. Возможно, где-то и была малая толика людей, которые могли бы отнестись к нему с уважением и искренней дружбой. Но для меня всё это было бы возможным, если бы я общался с ним по телефону или через интернет. Тогда, наверное, я бы поставил себя с ним на равных. Я знаю — это отвратительно. Но загляните в себя, если мне не верите. Разве для вас внешность не часто является основным мерилом вашего отношения к другому?
Но как бы там ни было на самом деле, мы подружились. И наше знакомство не ограничилось единственной встречей в парке. Мы обменялись номерами телефонов. Через пару дней я придумал какую-то причину для звонка, и он сразу же отозвался. Мы встретились еще раз и еще.
Я называл это дружбой, а он не возражал. Разговоры наши крутились, в основе своей, вокруг живописи и искусства. Эти темы казались мне наименее скользкими. Иногда, забывшись, я начинал говорить о своих желаниях, о планах, об Элеоноре. Но тут же умолкал, замирая от чувства вины.
Делюз, вроде, и не замечал таких пауз. Он продолжал прерванный разговор о живописи с того самого слова, на котором мы остановились. Прочерчивая воздух остро заточенным карандашом, словно рисуя что-то прямо на угасающем небе, он говорил: — Взгляни на сегодняшний закат. Слышишь, у него другая мелодия, не такая, как вчера… И хотя я не видел большой разницы между летними закатами и зимними восходами, но кивал головой и делал вид, что прислушиваюсь. — Вот эти сиреневые облачка на багровом фоне звучат иначе. Они приглушают бешеную громкость агонии уходящего солнца. Сегодня я слышу четвертый концерт Рахманинова. А вчера было адажио из «Щелкунчика».
Мы всегда либо сидели у меня дома, либо носились по городу в поисках художественных выставок. Иногда устраивали вылазки на природу. Но у него дома я никогда не был. Он не приглашал. И я даже не знал, где он живет. Меня это не интересовало. Само собой, что никогда при наших встречах не присутствовали мои друзья или Элеонора. К тому времени я окончательно склонился к мысли, что выгляжу рядом с ним глупо — словно отец рядом с маленьким сыном. Мои друзья были прекрасными людьми, но я панически боялся насмешек. Мне почему-то казалось, что они примут в штыки моего нового знакомого, и все насмешки, которые должны будут достаться ему, падут на меня. И я делал всё для того, чтобы подобная встреча не произошла. По сути, это была двойная жизнь.
Странные ассоциативные разговоры о связи живописи с музыкой, о поэзии с живописью увлекали мой разум как новая игра, но душа моя при этом молчала. Что ей было до того, что облака играют симфоническую музыку, что стихи Блока окрашены в цвета полотен Врубеля… А… Это был чужой мир. В этом мире я не существовал, меня в нем не было. Я проходил по касательной. А Делюз продолжал безудержно сиять, уходя в свои переживания. Наверное, до моих переживаний ему тоже дела не было никакого.
Так было и в этот раз. Мы пили чай на балконе. Делюз, как всегда, смотрел поверх деревьев, а руки безостановочно чертили что-то в альбоме. Кажется, он не притронулся к чаю. А у меня было странное чувство, что видимся мы в последний раз. Может быть, звон китайских колокольчиков, которые лениво шевелил ветер, был тосклив и навевал мысли о потерях? Делюз протянул мне альбом, и я увидел свой карандашный портрет. Этот портрет я берегу до сих пор, он висит в рамке над письменным столом. И напоминает о том последнем вечере, когда всё еще было хорошо. Несколькими точными линиями была передана осанка, подбородок горделиво вздернут вверх, в руках картинно покоится чайная чашка. Подробно прорисованы были только глаза, и в них читалось нетерпение. Он как никто другой умел передавать бумаге чувства и мысли тех, кого рисовал.
Я и вправду сидел как на иголках, поскольку был поглощен единственной мыслью — закруглить встречу как можно скорее. Через час должна была прийти Элеонора. Поэтому я горел нетерпением, и маленький художник, должно быть, это заметил. Несколько раз я ощутил его удивленный взгляд. А обернувшись в неподходящий момент, буквально напоролся на подозрительный прищур, столь не свойственный его натуре. И это меня испугало. Неужели он понял, что навсегда останется для меня человеком второго плана?
Меня охватило возмущение — а чего он, собственно, хотел? И тут же я ответил за него: «Он хотел бы войти в мой ближний круг». Очень часто, усвоив какие-то моральные нормы еще в детстве, мы нарушаем их. И если вдруг начинает казаться, что мы обидели кого-то — то есть поступили вопреки собственным моральным нормам, — то появляется голос совести. То, что мы обычно принимаем за выражение обиды или оскорбления на лице человека, с которым мы поступили в нарушение собственных норм, иногда является просто-напросто голосом нашей собственной совести, которая так громко кричит, что заглушает истину. Мой друг, возможно, и не желал никакого «ближнего круга», возможно, он о нем и не догадывался. Но моя совесть кричала, что поступаю я некрасиво, и это угнетало.
Он отвернулся, поднял лицо к небу и прошептал: — Как бы ни были похожи миры, они не могут слиться в один. Но я не захотел понять эту фразу. «Не понимаю», — сказал я себе и ему. Он только грустно улыбнулся и ушел.
Ночь я провел прескверно. Хотя я и не желал себе сознаться, но впервые уход друга показался мне болезненным. Словно он сумел увидеть какую-то постыдную мою тайну. Полночи я ворочался, а когда задремал, то увидел недобрые сны. Кто-то или что-то гналось за мной по лесу, а я убегал сквозь вязкую тьму, и ветви кустов остервенело лупили меня по ногам, мешая двигаться. Потом вдруг перед моим носом взорвался какой-то световой шар (ненавижу такие киношные эффекты), и я проснулся.
Полутемная комната показалась мне незнакомой. Вдобавок что-то упиралось мне в спину, создавая дискомфорт. Ощупав постель, я обнаружил какие-то бугры и подумал, что это матрас выпустил наружу свои пружины, возмущенный тем, что ему пришлось выносить этой ночью сразу двоих. Потому что Элеонора осталась у меня и сейчас спала рядом. Должна была спать, но моя протянутая рука не обнаружила никого. Простыня справа была холодна как лед. И я не ощущал запаха её духов, хотя обычно этот запах витал в комнате много часов после её ухода. Поэтому я сполз с кровати, решив поискать Элеонору, а заодно и выпить воды на кухне.
И двинулся через комнату на ощупь, преодолевая путь к кухне. Заспанные глаза понемногу начинали различать что-то в слабом, дребезжащем зарождении утра. И этим «что-то» оказался темный силуэт на фоне белесого дверного проема, двигавшийся навстречу. Тень казалась маленькой и щуплой, она наливалась очертаниями, как яблоко соком, и уже через секунду я понял, что ко мне приближается Делюз. Ни с чем нельзя было спутать его движения, через силу преодолевающие скованность тела. Но как он мог ночью оказаться в моей квартире? Я сделал еще пару шагов и протянул руку вперед. Но тут же вскрикнул от боли: рука ударилась о твердую поверхность, и я чуть не сломал палец. Но и сквозь волну боли успел заметить, что Делюз в точности повторил мои движения и разразился проклятьями. Я никогда не слышал, чтобы он так ругался. Или это я кричал сам, но голос почему-то слышал его. Желая понять, что же всё-таки происходит, я опять рванулся вперед и врезался лбом в холодную поверхность. Только тогда я осознал, что стою перед зеркалом, которое принял за дверной проем, ведущий в кухню. А из зеркала на меня смотрела физиономия маленького художника. Изображение расплывалось, но не из-за какой-то там мистики. Я понимал, что смотрю на реальное своё отражение, но при этом был не собой.
— Довольно хреновый сон! — воскликнул я. И не узнал собственный голос. Не знаю, сколько времени я тупо глядел на отражение, но в комнате уже заметно посветлело, и я мог различить расплывчатые контуры предметов. Но видел всё так, словно мне песку в глаза насыпали. В любом случае комната не была мне знакома. Покорно принимая правила новой игры, я припомнил, что у друга моего плохое зрение. Всё еще посмеиваясь какой-то частью разума, я вернулся к кровати и на стуле, стоявшем вместо прикроватной тумбочки, нащупал очки. Они как влитые уселись на моем носу, добавив к реальности неприятное ощущение холодного металла на переносице и выжав таким образом остатки сна. В ту минуту я осознал, что нахожусь в чужом теле. В неприятном, искривленном, изуродованном теле, лишившем меня былой свободы движений. Я понял, что нахожусь в чужом доме, в котором никогда прежде не был, но зато знал теперь, кому он принадлежит.
Еще не упав в бездонную пропасть отчаяния, я принялся жадно оглядываться по сторонам, словно желая обрести какую-то ясность. Всё в этой комнате было маленьким, как раз под мой теперешний рост. Детская кроватка, почти детсадовский столик со стульчиками, низенький шкаф. На полке я заметил набор детской посуды с миниатюрными чашечками и чайником. Ах, ведь у меня теперь такие маленькие ручки и ножки…
Чувство беспомощности уже захватывало меня — то уступая место любопытству, то затопляя мозг волнами безысходности. Но, как ни странно, я был в состоянии анализировать происходящее. Именно способность моего ума к анализу спасла меня в тот день от помешательства.
В комнате становилось всё светлее, и вместе с рассветом пришло вдруг понимание того, что какое бы время ни продолжался морок, он не вечен. И я не собирался встретить старость в этом уродливом теле. Ведь существует кто-то, сотворивший со мной эту подлость — черный маг или ученый-генетик, я найду его и заставлю всё вернуть на свои места.
Поэтому я сунул в рот таблетку валидола, упаковку которого обнаружил всё на том же стуле возле кровати (кажется, мне досталось еще и больное сердце), и продолжил осмотр дома.
Прямо посреди комнаты стоял мольберт с незаконченной картиной. Хотя нет, скорее это был подмалевок, потому что я не мог ничего на ней разобрать, кроме налезающих друг на друга пятен. А вдоль стен стояли законченные картины. Если бы я не знал, в чьем доме нахожусь, то подумал бы, что это работы сумасшедшего Босха. Но, несмотря на узнаваемые гротескные образы, сама гамма и сюжеты были иными. Маленький художник писал луга и леса. Но на каждой из картин присутствовал и еще кто-то. То коза с человеческим лицом, то копыто, плавно переходящее в изящную женскую ножку. Еще я увидел деву с обширной грудью, восседающую на ветке дерева. Я насчитал восемь сосков, которыми заканчивались обвислые складки кожи. Про такую мелочь, как люди с тремя лицами — одно из коих было лисьим, другое песьим, а третье человеческим, — просто молчу.
Нет, нет и нет. Картины не содействовали моему успокоению. Даже сознание того, что написаны они вот этими маленькими ручками, не гасило во мне всё нарастающее чувство возмущения и отчаяния. Надежда на спасение то угасала, и тогда я не мог справиться с застилавшими глаза слезами, то вновь оживала, рисуя всё более фантастические способы решения.
В какой-то момент я вдруг понял, что мои размышления сопровождает посторонний звук. Это был многоголосый лай собак. Словно где-то рядом располагалась псарня. Будучи потрясенным до глубины души происшедшей со мной метаморфозой, я не обратил внимания на то, что нахожусь не в муниципальной квартире, а в доме. Дом Делюза не был развалюхой, а вполне благоустроенным и современным жилищем, потому я и не заметил разницы. Теперь же, выглянув в окно, увидел довольно просторный заасфальтированный двор, забитый бродячими собаками всех мастей. Но казалось, что собаки сидели упорядоченно и строго, ровными рядами. И каждая лаяла, глядя прямо в окно. А ближе к окну были выстроены в такие же ряды пустые оловянные миски. Эта команда, как видно, явилась за своим завтраком, словно толпа нищих, собравшихся у дверей благотворительной столовой.
Означало ли это, что я даже не смогу покинуть дом, пока не накормлю эту ораву? Я пронесся через кухню в маленький коридор, дверь из которого вела наружу. И почти споткнулся о несколько мешков сухого собачьего корма, сложенных штабелями у стены. Подхватив верхний, надорванный и початый, я, внутренне содрогаясь, вышел во двор. Собаки, как по команде, встали на задние лапы, взмахнив передними в воздухе, словно отдавая честь главнокомандующему. Их было, наверное, не меньше полусотни, и в воздухе явственно веял запах псины, потому что утро выдалось прохладным и росистым. Я молча наполнил миски, стараясь не поворачиваться спиной к своре, и осторожно удалился в дом. Минут через пятнадцать двор был пуст, только использованные миски напоминали о беспорядке опустошенного праздничного стола после ухода гостей.
Мой маленький друг со всей своей заботой об этой своре не пускал её дальше двора. Но я, я сам, разве не поступал с ним точно так же? И разве это не говорило о том, что мы с ним похожи? Расположив сущее по иерархическим ступеням, мы определили для всего живого только два положения — выше и ниже. Я считал Делюза недостойным входить в дом моей души, а он считал собак недостойными входить в его жилище. Эта стройная система вдруг потрясла меня, уверив, что я стал жертвой мести горбатого колдуна именно за то, что позволил определить его существование на ступень ниже моего. Правда, при таком раскладе мне грозило стать объектом мести собак. И как-то не хотелось проснуться однажды собакой. В лице человека я еще мог что-то изменить, в собачьей шкуре, увы, издох бы через несколько лет, ничего не предприняв.
Да-да, именно предпринять что-то — вот что было решением моей проблемы. И я решился. Дом Делюза находился на окраине города. И выйдя за ворота, я сразу понял, где нахожусь. Слева торчала водонапорная башня, справа — автозаправка. Тут же проходил автобус, который ехал как раз в мой район. Кое-какие деньги я нашел в шкафу под бельем. Так что необходимость топать несколько километров пешком отпадала.
Доводилось ли вам когда-нибудь проходить мимо дома, в котором провели детство? Смотреть снизу на свой балкон, на котором хозяйничают уже другие люди? И хотя вы знали каждый уголок своей бывшей квартиры, но уже нельзя было взбежать по лестнице и открыть дверь своим ключом. И не чувствовали ли вы себя в такие моменты обворованными и отодвинутыми в сторону? Хотя сами когда-то и продали эту квартиру, чтобы купить другую? Моя же ситуация была совсем иной. Но я переживал точно такие же чувства, но во много крат сильнее.
Я стоял возле подъезда, маленький горбатый человек в мешковатой синей футболке. Закинув голову, смотрел на балкон второго этажа, смутно надеясь увидеть того, кто был теперь мною. Почему так случается: вор проникает к тебе и берет всё, что хочет, но когда ты пытаешься вернуть своё, сил не хватает даже на то, чтобы постучать в собственную дверь. Не знаю, сколько времени я простоял так, но за знакомыми оранжевыми занавесками не происходило ни малейшего шевеления. Не знаю, долго ли я простоял в оцепенении и перед дверью, но эти минуты показались вечностью.
Не успела еще доиграть знакомая мелодия электрического звонка, как дверь распахнулась. От неожиданности я подпрыгнул и тут же ощутил резкую боль в пояснице — тело не желало соответствовать моим порывам. Тяжело дыша, я уставился на башмаки того, кто открыл дверь. Естественно, узнал их, потому что сам выбирал и покупал. Узнал и ноги, обутые в башмаки. В дверном проеме стоял я-он. Он улыбался моими губами, но было в его облике и еще кое-что, чего никогда не имел я. Он сиял. Будь проклято это сияние, ослепившее меня когда-то! В ту минуту я понял, что сияние и было единственной привлекательной чертой его прежнего облика. И именно его он сумел забрать с собой. Как же выглядел я в его теле? Мрачный уродливый тип с нечесаными волосами. Я смог убедиться в этом сразу же, взглянув мимоходом в зеркало, висящее в передней.
Молча мы прошли в комнату, где у меня не хватило духу присесть на диван, на мой собственный диван. Так мы и стояли посреди комнаты. Он, сверкающий юной (моей) красотой, и я — краб в синей футболке. Он заговорил, и сквозь такой знакомый тембр моего голоса я различил свойственную ему вкрадчивость и цветистость. — Ты пришел ведь не для того, чтобы молчать? — спросил он. — Имеющий что сказать — говорит, имеющий уши — слушает. Ты пришел для того, чтобы слушать или для того, чтобы говорить? — Ох! — ответил я на эту тираду, и ноги мои отказали. Я неграциозно плюхнулся на диван, совсем забыв о недостатке роста. — Ты немногословен, мой друг? — витиевато продолжил он. — Что привело тебя ко мне в такой неурочный час? Или ты забыл, что неприлично являться так неожиданно, без звонка?
Делюз явно надо мной глумился, озвучивая мои же привычки и замечания. Сколько же яда таилось в этой душе? Еще час назад я был готов искать виновника путаницы в ком угодно, а теперь сомнений не оставалось — вот он собственной персоной. Стоит передо мной, довольный своим мерзким опытом. А я не могу выдавить и слова. — Но почему? — только это и вырвалось из моих уст. — Почему?
Чудовище, нацепившее мое тело, прошлось по комнате и остановилось возле огромного зеркала. Полюбовалось отражением, повело плечами и повернулось ко мне с самодовольной улыбкой: — Ты про это? Про мой новый имидж? Он очень удачен, я назову его лучшей своей работой. Согласен? Я помотал головой, выражая несогласие. — Ты, наверное, хочешь узнать, как мне это удалось, — продолжал монолог Делюз. — О, это совсем просто — бог наградил меня. — Какой еще бог? — возмутился я, внезапно обретя дар речи. — За какие такие заслуги? — За смирение, мой непонятливый друг. За смирение. — Не знаю таких богов, которые награждают одного за счет другого… — проворчал я. — Все, — последовал немедленный ответ. — Ты что же, думаешь, у богов склады для хранения поощрений? Всегда-всегда одному дается то, что отнимается у другого. Опять же, и правильного бога найти нужно. Не такого, который кормит обещаниями, а того, кто отвечает на наши просьбы. — Правильного бога?
Но он уже говорил о том, что я могу жить на его пенсию по инвалидности. Что дом дешев и что, если я хочу, то могу придумать себе приработок. Но главное — чтобы я не забывал кормить собак завтраком. — Беззащитные они, понимаешь? Хоть раз в день пусть поедят сытно. А я тем временем сделаю тебе имя. Приятно будет по утрам раскрыть газету и увидеть, что ты — великий пейзажист. Тебе ведь всё равно, кто прославит твое имя, не так ли? Я даже стану отчислять тебе проценты с каждой проданной картины.
Этот жест великодушия меня просто добил. Но я не знал, что случится уже в следующую минуту. В замке заскрежетал ключ, и на пороге возникла Элеонора. Она радостно, по-щенячьи кинулась на шею самозванца, а потом только заметила меня. Я поднялся с дивана и протянул ей руку. В её глазах мелькнул ужас, словно она увидела паука, и руки мне она не подала. — Это мой друг, — сказал художник. — Он зашел на минутку и уже уходит. Ласковым движением он подтолкнул меня к выходу. — До свидания, Делюз. Навещай нас, не забывай. И дверь захлопнулась.
На обратном пути я подсчитал свои активы — у меня была пенсия по инвалидности, дом и полсотни собак. Но еще у меня была уйма времени, чтобы всё взвесить и на что-то решиться. Я еще не знал, на что, но бездействие означало смерть. Особенно болезненным ударом оказалось появление Элеоноры. Этот подлец не только носил мою обувь, он еще и спал с моей женщиной. Меня не утешали даже такие доводы, что тело было то же самое, то есть Элеонора мне как бы и не изменила. Не утешали, а ревность точила всё сильнее мое нынешнее больное сердце. Я шел и в такт шагам бормотал:
Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали Облегченье от печали по утраченной Линор, По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор — Безыменной здесь с тех пор.
Меня не смущало, что Элеонора жива. Она находилась в такой дали, что нечего было и думать о том, как к ней приблизиться. Для меня она оказывалась всё равно что мертвой. Но великие стихи По натолкнули меня на одну мысль — поискать ответы в книгах. Книги в доме Делюза были. Может быть, среди них найдется одна-единственная, которая наведет меня на решение. Возможно, что имел место какой-то ритуал. Вот и нужно выяснить, какой именно. И всё же мне не давал покоя ужас, мелькнувший в серых глазах Элеоноры. В ту минуту я понял, что наши с ней пути разошлись навсегда.
Вернувшись, я тут же принялся за поиски ответа. И для начала перетряхнул всю библиотеку Делюза. Увы, там были и художественные альбомы, и романы, но никаких книг по черной или иной магии я не обнаружил. Не нашел в них и ни одной бумажки-закладки, записки или открытки. Ничего не было. Не пряталась подсказка ни в ящиках кухонного стола, ни в рамах картин. Я спускался в подпол и залезал на чердак — всё было стерильно чистым и пустым. Вконец утомленный поисками и отчаянием, я свалился на кровать как мешок с картошкой и забылся болезненным сном. Потому что второй стороной моего перевоплощения становилась необходимость соизмерять силы хилого тела с автоматикой моего сознания. Сознание принадлежало молодому здоровяку, привыкшему к спорту и физическим занятиям. Тело — созерцателю и домоседу; оно мучило меня нежданными болями, одышкой и всеми остальными прелестями создания, находящегося на инвалидности. Сознание понукало тело, перегружало его, на что тело начинало пищать и скрипеть. Вместо здоровой усталости я получал теперь лишь мучительную ломоту в спине и боль в сердце.
Не помню, что мне снилось. Проснулся я так же неожиданно, как и заснул. Помню, что перед самым пробуждением прямо рядом со мной кто-то запел визгливым голосом глупейшую песенку на разнузданный частушечный мотив: Кто загадку разгадает — Тот конфетку получает. Кто конфетку получает — Тот судьбу свою меняет.
Я резко сел на постели. За окном было темно. Голос, разбудивший меня, умолк, но песенка продолжала крутиться в голове. «Кто загадку разгадает»… Спросонья, когда еще дремлет разум и всё иррациональное кажется логичным, такое подспорье, как идиотская песенка, приобретает иной, глубинный смысл. Меня хотели навести на решение какой-то загадки. И убеждали: разгадка лежит на поверхности. Но поскольку я уже перерыл весь дом, но не нашел ничего, что могло бы мне помочь, то следовало искать её в чем-то другом. Но не в собаках же?
Я начал перебирать в памяти любые зацепки, которые могли бы навести меня на правильный путь. Я вспоминал наши последние с Делюзом разговоры, но в них, увы, не было ничего загадочного. Хотя временами я его просто не слушал. И как же сейчас жалел о своей невнимательности. Я вспомнил и наш последний разговор. И вот тут меня пронзило — он говорил что-то о «правильном боге». Не являлся ли «правильный бог» одним из монстров, изображенных на картинах? Я включил лампу у изголовья и босиком протопал к полотнам. Они стояли у стены в том же порядке, в каком я оставил их вчера. Но сколько бы я ни всматривался в загадочные лица полулюдей-полуживотных, никого хоть отдаленно похожего на бога не нашел. Конечно, я не знал, как выглядят боги, но что-то подсказывало — это не они.
И я в отчаянии упал на холодный пол и бился о него головой. Я царапал его ногтями и пинал попавшие под раздачу картины. Я взывал к кому-то в темноте и сыпал проклятья на чьи-то головы. Нервный срыв запоздало настиг меня. Потом, обессиленный, я затих, замер и пошевелился лишь тогда, когда холод стал пробирать мое жалкое тело.
И как мне сейчас кажется, именно тогда я нашел еще одно ключевое слово, произнесенное Делюзом — «смирение». Наверное, оно вспомнилось в тот момент, когда я заметил, что монашески распростерт на полу. И хотя, подняв голову, я не увидел перед собой креста, мысль о монашеской повинности продолжала крепнуть. Да, крестов в комнате не было, но прямо перед моими глазами находился мольберт с закрепленным холстом — с тем самым подмалевком, в котором я пытался найти изображение. И я понял, что должен закончить картину, смиренно принимая свою судьбу. Смущало только одно — я совсем не умел рисовать, а уж писать маслом тем более. Но внутренний голос твердил: «Ты должен!» Поэтому я ухватил со стоявшей рядом деревянной табуретки дощечку, изображающую палитру, и кисть, что лежала рядом. Странно, но краски, смешанные на палитре, были свежи, словно их только что выдавили из тюбика. Я ткнул кистью в изумрудно-зеленое пятно и быстро сделал несколько мазков по холсту. Мазки эти в сочетании с неровными пятнами ничего не изменили и ничего не добавили, кроме раздражающей новой кляксы, но я мог поклясться, что рукой моей в это время водил кто-то посторонний. Но когда я, вдруг испугавшись, что всё испортил, протянул руку к мастихину, то не смог его оторвать от поверхности табуретки. Он был тяжел, как сама земля. Кто-то или что-то не давало мне уничтожить пару жалких зеленых мазков. Но и добавить еще что-то — тоже не давало. Как я понял, сеанс на сегодня был закончен. А за окном уже раздавался одиночный хрипящий лай, напоминающий не нытье нищего, а злобный голос заждавшегося барина.
Так оно и повелось. Я вскакивал до рассвета и лихорадочно делал несколько мазков. Краски всегда были свежи и всегда нужного цвета. Потом кормил собак и до вечера находил себе занятие. Читал или писал — в те дни я начал вести дневник, готовил скучную еду из обнаруженных в доме продуктов и ждал следующего утра. Мне постоянно намекали, что торопливость в таком деле не нужна. Всё должно было идти своим чередом.
Однажды, впав в тоску, я всё-таки потащился к своему бывшему дому. Но двери мне не открыли, хотя я колотил руками и ногами, да еще и орал что-то. Из другой двери выглянула соседка и заголосила: — Прекратите немедленно! Я сейчас милицию вызову! Пришлось спешно ретироваться. Но когда я вернулся домой, утренние мазки с картины исчезли, продлевая таким образом мое заточение еще на один день. От меня требовали только одного — смирения. И теперь я даже боялся лишний раз воскликнуть в пустой комнате какое-то проклятье или дать волю слезам. Хотя признаюсь, в последнее время мои глаза часто плакали по привычке, но я списывал это на очки. Наверное, зрение ухудшилось, и старые очки не справлялись со своей задачей. Признаться же себе, что я раздавлен жесточайшей депрессией, было невозможно. И я, закусив удила, двигался и двигался вперед, отгоняя ежечасные мысли о самоубийстве. И даже пошел в своем смирении еще дальше: однажды зазвал в дом пса, который вечно появлялся раньше всех.
Это был здоровенный желтый пес неопределенной породы, весь блохастый и с отвратительным характером. Но я позволил ему жить рядом с собой и назвал его Шуриком. Очень часто его вечно голодный взгляд останавливался на моей персоне, но я «смиренно» шел в кухню и готовил ему манную кашу, которую он неизменно заедал сухим кормом. В такой размеренной жизни были и свои прелести. Вместе с телом с меня снимались и все обязанности — ходить на работу, отвечать на телефонные звонки, терпеть возле себя уйму неприятных людей. И если бы не мысли об Элеоноре… Да-да, пожалуй, я был бы счастлив. И сытый Шурик оказывался вполне приличным псом, внимательным и понимающим.
Так прошло полгода. Полотно постепенно оживало под моими неловкими пальцами. Зазеленели травы, поднялись древние деревья, а в центре замаячила пока еще не прописанная человеческая фигура. Миру скоро должен был явиться тот самый «правильный» бог, который награждает страждущих за смирение. Тот самый, который принудил меня меняться и превращаться в совсем другого человека. Да, теперь я был другим не только внешне, но и внутренне. Разговаривая с Шуриком, я обдумывал каждую фразу, боясь ненароком обидеть его, и это вошло в привычку. Оберегая свободу другого существа, я зажимал свою. Это ли не было высшей точкой смирения? Это ли не было самой настоящей кротостью? Другого «смирения» для меня не существовало. Я вообще имел смутное представление об этом качестве. Мазки больше не исчезали с картины, и я радовался этому. Теперь, гуляя по саду, который расположился за домом, я внимал шелесту трав и кустов и подолгу смотрел в небо поверх деревьев, поверх дома, поверх всего.
И однажды утром лицо бога появилось на холсте и потрясло меня необыкновенно. Уже давно было ясно, что мой долгожданный бог — это Пан. Он стоял в глухом лесу во весь рост. Козлиные ноги были покрыты крупными завитками шерсти того странного цвета — не чисто белого, но подкрашенного кремовым, переходящим в палевые тени. В правой руке он держал рог, а поворот головы с маленькими рожками на лбу выдавал настороженность дикого зверя. Казалось, что сейчас он протрубит в рог и исчезнет в чаще. Только глаза Пана были еще слепыми. И я понял — мне оставался только один день.
К вечеру был вычищен весь дом. Потерявший аппетит Шурик смотрел преданными глазами — он чувствовал приближающуюся разлуку. Тогда я пообещал взять его с собой. И мы заснули, каждый на своем месте. Последние несколько мазков краски легли за несколько секунд. Я отступил на шаг, и с холста глянул на меня пронзительными голубыми глазами Пан. И в глазах переливалось и сверкало уже знакомое мне сияние. Я упал на колени и, протягивая руки к картине, выкрикнул давно заготовленную фразу: — Ты видишь, я у твоих ног! Так верни же мне мою жизнь!
Знакомый голос пробормотал над самым моим ухом: — К чему этот пафос, милейший? Я благодарен тебе за такой красивый портрет. Он станет поражать зрителей, и многие уверуют в меня, — добавил он с издевательским смешком. — Только кричать так громко не надо. Ты — свободен.
Я обернулся и увидел Делюза. Он выглядел самим собой. Только маленькие рожки торчали из-под спутанных волос, придавая ему диковатый вид. Я перевел взгляд на свои руки и понял, что тоже вернулся в свое собственное обличье. — И это всё, чего ты добивался? — изумился я. — И ради вот этого я прошел через муки? Чтобы просто твоими руками написать твой портрет? — А почему ты решил, что для меня ценна красота твоей души, даже приобретенная через муки? — спросил Делюз-Пан. — У нас разные ценности — у мира людей и мира богов. Ты послужил мне и получишь награду, эквивалентную проделанной работе. В конечном итоге мы шли к одному и тому же — к написанию моего портрета, но разными путями и с разными побуждениями. — И всё? Но то, что ты называешь побуждениями, это же было мне навязано. Навязано хитростью и… — Утомил, — ответил Пан. — Перестань сотрясать воздух. Да, и всё. Всё! Остальное, что сопровождало тебя на этом пути, — несущественно. Портрет написан — задание выполнено. Поклонения я не требую.
«Поклонения»… Мне хотелось его растерзать, размазать по полу, вывалять в красках и осыпать перьями из подушки. Полгода я как послушник добивался аудиенции у бога, ломая себя. Я желал понравиться этому богу, склонить его на свою сторону, чтобы он снизошел и вернул меня в мою жизнь. А оказывается, что мои жертвы никому не были нужны… Меня мучили и унижали не для того, чтобы воспитать кротким и смиренным, а лишь с целью удовлетворить «божественную» прихоть. — Не для того, — подтвердил он, показав тем самым, что запросто читает мысли. — Мы выяснили уже — для чего. Если ты между делом еще и тешил свое тщеславие, то не нужно требовать за это благодарности. Это ты делал только для своего удовольствия. Если ты сумел изменить себя, значит, это было тебе нужно. Сумел и сумел… Чего уж. Давай остановимся на том, что ты просто адаптировался к иным условиям жизни… Так, как тебе было удобнее. Ты зацепился за слово «смирение», значит, именно это чувство казалось тебе самым простым способом достижения цели. И… и всё. Давай разойдемся уже. И увидев, что я направился к двери, добавил: — Собаку не забудь, ты ей обещал.
Добро и зло — что они в мире богов, не знающих ни того, ни другого? Это мир игроков, убивающих вечность. Но мы в своей ограниченности всегда пытаемся одеть богов в свои добродетели и грехи. И сами остаемся обманутыми. За спиной довольно хихикал Пан, потирая руки. Он предвкушал, как станет рассказывать остальным о своей удачной шутке над смертным, когда вся семья соберется за длинным столом. Он не вспомнит о том, что украл у меня полгода жизни. Миг для бессмертного. А я уходил обратно в свой мир, унося дар бога, о котором еще не знал.
Шурик крутился вокруг Пана, жадно нюхая воздух. Он не понимал, откуда вдруг так потянуло козлом. Я окликнул его, и услышав знакомую интонацию, он радостно кинулся за незнакомцем, который знал его имя.
«Как бы ни были похожи два мира, они никогда не сольются». И понимание невозможно. Только некие моральные правила являются всеобщими мостиками для понимания. Редкими вешками на болоте, за которые можно зацепиться взглядом. Но есть миры, с которыми человечество не навело таких мостов. И двум их представителям никогда не понять друг друга.